И я вдруг спрашиваю (конечно же, сама я сейчас помню тот день лишь только по ярким летним краскам, по приятным сильным запахам и по самому общему смыслу разговоров, – а все другое осталось в моей памяти после нескольких, повторенных в разное время бабушкой, рассказов об этом событии):
– «Смотри, бабушка, что это за домик? Какой домик красивый розовый около яселек стоит!»
А почтамтовские ясли, куда меня сначала носили, а потом – водили, с года до трех моих лет, действительно были рядом с церковью, в двухэтажном, до сих пор сохранившемся, тоже очень красивом доме из темно-бордового кирпича, со стрельчатыми, высокими, как бы вырезанными в форме «бутылочек» окнами, обрамленными поверху, с уличной стороны, белым, кирпичным же, кантом в виде узких «горлышек» – как мне тогда казалось.
И только много-много лет спустя я догадалась, что дом-то этот – бывший «поповский»…
Так вот, показываю я пальцем на шпиль Меншиковой башни и прошу обеих бабок:
– «Пойдем туда! Пойдем посмотрим, как красиво!» – и тяну их за руки за собой.
А баба Настя, соседка, вдруг и говорит моей бабушке:
– «Польк, слышишь – девка-то как чувствует, что мы ее с тобой в этой церкви крестили! Ты-то сама помнишь, как мы ее – Людку-то, с соседушком Пашкой, кумом моим, крестницу-то нашу драгоценную, в пеленки едва закутали, да домой пока донесли на руках – так всю дорогу боялись, что соседи, партейные да военные, вдруг про наши крестины прознают – и мало нам не покажется!
Да так вот, впопыхах да второпях, крестик-то ее не то в церкви обронили, не то на улице из одеялка выскочил, – так и не нашли, одна только ленточка розовая атласная – да неразвязанная, главное! – у нее тогда на шейке осталась!
Поля, точно, давай мы ее сейчас, прямо вот сей момент, раз она сама нас туда тянет, в церковь и отведем! Да и спросим у батюшки, можно ли нам будет новый крестик-то ей попросить?»
Бабка моя Поля сразу согласилась – видимо, мучила ее мысль о потерянном медном младенческом крестике!
И вот мы втроем: я – посередке, бабки держат меня за ручки – входим под прохладные каменные своды в «розовый домик».
Внутри – кругло, высоко, чудесно пахнет, горят огоньки – и очень, очень красиво.
Впереди, прямо передо мной – золотая лесенка. Я бросаю руки обеих бабок и быстро-быстро поднимаюсь по этой чудесной лесенке из трех узорчатых ступенек – и считаю их вслух: одна, две, три…
Над верхней ступенькой висит большая-большая, но темная картинка в очень красивой, со стеклянными блестящими камушками, рамке.
Я трогаю руками нижние камушки, до которых достаю, и поглаживаю их. Они так прекрасны, что не помню ничего, что было на самой картинке.
Бабки за мной, почему-то, не идут наверх, не снимают, – а тихо шипя на меня, чтобы немедленно слезала, стоят внизу у лесенки…
Появляется толстый румяный Дед Мороз с бородой – но не в голубой зимней шубе с белым воротником, как у нас дома зимой под елку ставим, а в летней – очень длинной, и воротник золотой; он что-то тихо говорит моим бабкам, я хочу послушать тоже и сама спускаюсь со ступенек с обратной стороны лесенки, все оглядываясь – с сожалением! – на камушки.
Подхожу к доброму бородатому деду близко и без страха.
Обнимаю его молча за толстый живот, ощущаю его руку на своей белобрысой макушке.
Что делали обе бабуськи – не помню, и был ли еще народ в церкви?
Никого не было – так мне ощущается.
Потом дед вдруг запел – или не он, а просто внутри запели, – грустную песню, так что плакать захотелось. И только уж я собралась было заплакать, как в меня брызнули «из веника» водой – и я совсем не испугалась, только вздрогнула, – зато плакать расхотелось, а лицу приятно стало и прохладно.
Совсем ничего не помню, как мы из церкви вышли, как дошли до дома – вдруг в лифте поднимаемся, и обе бабки по очереди мне стали внушать:
– «Никому не говори, Людочка, где мы были и что видели, кто бы тебя ни спросил!»
Я, наверное, кивнула молча – но точно не помню.
Потом, совсем вечером, перед сном, сидим всей семьей за круглым столом под апельсиновым абажуром и чай пьем: я, бабушка, дядя Коля – моей мамы брат, его жена тетя Вера, отец мой Николай (они вскоре с мамой развелись) и мама – тоже Вера.
(Меня всегда восхищала в детстве эта двойственность имен в нашей, счастливой тогда еще, веселой и молодой, семье: Вера и Николай – сестра и брат, погодки и почти близнецы – так были похожи – выбрали себе тоже Николая и Веру.
А кто были друг другу мой отец и моя тетя Вера, жена дядьки, вернее, как их надо было правильно называть – я так и не запомнила от бабушки.)
Вот мы сидим все вместе, вшестером, а мама меня вдруг и спрашивает:
– «Ну, что, Люда, что вы с бабушкой сегодня делали? Гуляли?»
И я отвечаю – очень честно, потому что не «никому», а маме:
– «Мы с бабой Полей и с бабой Настей ходили сегодня в цирк!»
– «Господи, что это вас, мам, вдруг с тетей Настей на Цветной бульвар-то понесло, в такую даль?» – только и успела сказать моя мама, как бабушка на меня прикрикнула:
– «И что горОдит, и что вот она горОдит! Чай допила? Ну и спать иди давай быстро!»
Тут я обиделась и заплакала.
А что было дальше – ничего не помню.
Людка всю жизнь любила «лёвиков» – то есть львов в любой их ипостаси: живых в московском зоопарке и в Цирке на Цветном, или в кино про укротителей, а по телевизору если показывали, все бросала и смотрела не отрываясь.
Маленькой была – молча брала свой плетеный горшковый стульчик с дыркой посередке, придвигала к экрану с линзой как можно ближе и смотрела неотрывно на львиную жизнь в саваннах и прериях, пока бабушка с соседями не переключали африканские страсти на какой-нибудь правильный фильм.