Думы эти «про ребят», про завтрашний день привычно перед сном приходили в голову. Пелагея засыпала часа на три – четыре, до прихода кого-нибудь из детей. Потом молча, не делая уже никаких бесполезных замечаний юркнувшей под свое одеяло Верке, уходила на кухню ставить кипятить в темноте бак с бельем и чайник на старую плиту.
Потом тихо проворачивался ключ в двери квартиры – и на кухню проходил Коля. Зажигал свет, целовал всегда отворачивавшуюся «мамахэн» в висок, быстро пил чай и шел досыпать.
Вставали оба чада в семь утра, весело дрались сначала за тапки, потом за первенство или в туалет или в ванну, а уж напоследок – за место перед зеркалом, чтобы причесаться.
– «Коль, ну что тебе там причесывать-то, на что смотреть? Одни твои залысины – а торчишь уже минут десять! На вот тебе щипцы горячие, лучше накрути меня сзади, мне самой не с руки – опять вчера обожглась» – приставала Вера.
Колька охотно и ловко закручивал длинные волосы сестры в крутые локоны, потом с непроницаемым выражением лица обмахивал ее плечи полотенцем, картинно вешал его на согнутую в локте руку, изгибался в поклоне и протягивал ладонь лодочкой – «Мадам, с Вас за всё-про всё тридцать рублей, да еще и на чай бы рубликов десять за скорость.» – «А не обоссышься?» – весело грубила в ответ Вера, и оба, хохоча, убегали вон из дома.
Вера одна знала тайну Колиных приходов лишь под утро.
Из ансамбля с репетиций Николай возвращался часов в одиннадцать вечера, входил в свой дом – и исчезал. До утра почти.
Тайна его поджидала прямо в подъезде, но внутри, на лестничной площадке, хватала за руку и вела к себе, вниз, в квартиру номер один в полуподвале.
Звали ее – Маша Тыртова, и была она дочерью старика-Тыртова, бывшего владельца всего дома. Папаша Тыртов исчез перед самой войной, как будто «скрылся в неизвестном направлении». Черный воронок за ним не приезжал, больницы и морги ничего не сообщали. Старик просто вышел из дома прогуляться до Чистых Прудов – и как в воду канул.
Маше было ровно сорок лет, работала она продавщицей в овощной палатке на Сретенке.
Была она богата и очень толста, ходила зимой в натуральной цигейковой шубе и носила «перстеня на всех пальцах» – как гудели ей в спину старушки, сами подобострастно здороваясь и первыми кланяясь Маше при встрече.
Неоднократно Машу сначала арестовывали – но не за что-нибудь, а за растраты по «ревизским сказкам», но затем, и правда, как в сказке, обязательно отпускали – и некоторое время Маша ходила без шубы и колец, а выглядела, «как кошка драная». Потом она снова обрастала вещами и золотишком, утерянные зубы тоже заменяла на чистое золото и очень нравилась сама себе.
Маше с детства никто и ни в чем отказывать не смел – боялись связываться с папашей. Она была бы наследницей нескольких миллионов, кабы не революция и не экспроприация экспроприаторов.
Но сословия ее отец был мещанского, а женат был и вовсе на безродной девушке-белошвейке, воспитаннице одного пожилого купца-старовера, притом, из членов древнемосковского скопческого кружка.
Вот он-то и дал за девкой такое приданое, что Тыртову молодому и в жизнь не заработать – три дома доходных в самом Центре Москвы, и еще кое-что, «по мелочи».
Бывшая белошвейка, выйдя замуж, развернулась во всю ивановскую, после родов стала ездить лечиться на воды в Германию, в тишайший городишко Бад Соден близ Франкфурта-на-Майне, на горячие природные, с римских времен еще известные термальные источники с бурно пузырящейся водой, называемой местными «теплым шампанским».
По зеленому и увитому балконными и садовыми розами городку прохаживались, совершая моцион вдоль новомодного шоссе, уводящего в предгорья Таунуса, влиятельные или знаменитые русские соотечественники, писатели – сам Лев Николаевич, Федор Михайлович, а впоследствии и Антон Павлович.
В начале двадцатого столетия, за пять лет времени, создан был в том городишке затейливый и напоминающий древнеперсидский мираж в пустыне «дом с золотыми шарами» по проекту архитектора-австрийца Хундертвассера.
Мадам Тыртова захотела жить далее только одна – и только в этом доме, в той его части, похожей на сказочный терем и выходящей на крутую срезанную макушку горы.
Площадка эта замыкала верхушку дома огромнейшим круглым, опоясывающим все окна балконом, обсаженным густыми кустами жасмина и шиповника.
Отец увез маленькую дочь в Россию. Дома он стал жить со своей горничной и «прижил» с ней мальчика. Когда произошла революция, Маша, как единственная законная дочь, вместе с отцом, в письменном виде, отказалась, «где надо», от своего немалого наследства и недвижимости. Потому и оставили их, видно, в покое.
Маша жила в «уплотненной» квартире с семьей Коли Подольского, соседа-лифтера, хромого белобилетника. Были слухи, что вот этот-то Коля, по дворовому прозвищу Подоля, прижит был некогда стариком Тыртовым от молодой деревенской девки-горничной, и потому звал соседку сестрой, на что Маша презрительно хмыкала в ответ.
Торговать Маша умела, и единственным своим талантом считала, рассказывая об этом всякому желающему послушать, тот факт, что ни капли спиртного в рот не брала: «Нажираться на такой ответственной работе может только идиот – а у трезвого и смекалистого все будет на-гора!»
Позволить в рамках доступного Маша тоже могла себе все – был у нее в запасе «тухляк» на многих ответственных товарищей, могущих помешать жить. И отнять «документики» у нее пытались, и в тюрягу ее сажали – но выпускали «за недоказанностью и отсутствием достаточных улик».