Бабка Поля Московская - Страница 52


К оглавлению

52

Тут видит – идет по дороге тетка, толстая, да справная, в легких сапожках сафьянной кожи, а сама, не хуже Пелагеи – нищенки, тоже узел большой, – тяжелый, видать, – на палке через плечо несет – уморилась, да рядом присела.

Посмотрела баба эта, как дитя грудь сосет – и вдруг горько так заплакала, ни слова не говоря. Стала платочком утираться – дорогим, по уголкам красиво гладью вышитым.

Встрепенулась тут молодая мать – узнала свою работу на платке! Да и сама себе заплакала. Разревелся тогда и мальчонка грудной – уж «до кучи».

Тетка вдруг плакать перестала, утерла мокрое лицо, сказала:

– «Ну, здравствуйте вам! А ты с чего это тож соплями, прости Господи, разбрюзла? А?»

– «Здоровы будьте, тетенька! А плачу я, что платочек давнишней моей работы у Вас увидела. Муж мой такие-то продавать ходил, Иван-офеня. А теперь на фронт его забрали. А батя погорел, бездомная я с двумя мальчонками осталась, вот и горе!»

Тетка так и впилась глазами в кормящую молодую мать.

– «Так ты, значит, Ванюшкина жена? Знавала я его, раскрасавца. Ночевал он у меня в дому иной раз – пока не женился…

Да ты же, девушка моя, мастерица большая! Пойдем ко мне в дом, вон, на краю леса изба белеет за высоким забором, пойдем, милая, не бойся! Одна я давно уж тут живу, а теперь ты со мной вместе – и с ребятишками – поживешь, поможешь по хозяйству.

Где второй-то твой бегает? А, вон, вижу, от ручья идет – воду несет. Хороший это знак – полную кружку аль ведро воды навстречь увидеть!

Иди-иди сюда, миленький! Ох, как ты на батю-то своего похож – да и на мамку-красавицу тоже!

Ну, теперь жить будем все вместе, как сумеем!»

Тетку звали Матрена, а короче – тетя Мотя. Была она старой солдаткой, бездетной и одинокой, получала за давно уж – на Балканах еще – убитого мужа небольшую пенсию в уездном городке. На то и жила.

Ванюшку-офеню любила крепко. Да пришлось забыть, когда оженился.

Матрена знала и умела собирать и сушить травы лесные, луговые, речные да полевые.

Люди считали ее знахаркой, но в церковь она ходила всегда исправно, просила у батюшки «заступления грехов», – потому Мотю и не сторонились, а лекарства ее из травяных отваров завсегда помогали.

Так и стали жить – бедновато, да неплохо, дружно, главное.

Тетя Мотя приносила Пелагее из уездного городишки запас ниток, канители золотой и бисера, а из деревень – работу ручную, заказанную.

Плату за готовое брала продуктами – яйцами, хлебом, картошкой, другими овощами, редко – курицей или уткой, один раз – даже гусем жирным, тяжелым.

Просила людей отдавать птицу живьем – потому что оставляла у себя «на хозяйство», прикупала потом им парочку – и неслись куры, плодились гуси и утки, уходя на ручей и приходя сами домой большими семьями, а уж дом-то по ночам охраняли – лучше любой собаки: так начинали гоготать, кричать и крякать в загончиках своих в сенцах, что чертям тошно бы стало!

Когда случился переворот – и не заметили бы, если бы новые люди не стали церковь разбивать да иконы и хоругви выбрасывать и жечь. Попа увезли в ссылку.

Понесли тут в избушку на край леса к обеим одиноким женщинам бабы деревенские спасенные иконы да утварь церковную, и даже – руками Пелагеи-мастерицы расшитые одежды священнослужителей.

Матрена сначала отказывалась все это прятать – очень страшно было.

А потом придумали обе вот что: вся изба Матрены разделена была ситцевыми занавесками на веревках как раз на четыре угла – по числу «жителей».

Повесили женщины на все стены избы иконы плотными рядами – протянули от угла до угла еще по одной длинной занавеске – да и прикрыли все три стены, кроме той, на которой окна были.

Кто там увидит, внутри-то, за прежними четырьмя занавесками, что на стенках вместо обоев – тоже тряпки, да, может, для тепла?

Другую утварь церковную спрятали в сундук и перетащили его в отдельно вырытый за домом, к лесу поближе, сухой холодный погреб для картошки и всяких запасов. Завалили сундук пустыми мешками драными, кусками рогожи, сверху поставили кадушку с солеными огурцами – ешь – не хочу!

Да и забыли про «крамолу».

И жить стали очень спокойно – никто их не трогал, прямо на диво!

Видно, иконки те охраняли домик солдатки и отпугивали «нечистую силу».

Степан успел до октября еще, до революции, закончить с «гербовым листком» о завершении учебы ЦПШ, то есть, церковно-приходскую школу, – «три класса и коридор» – как шутила над ним потом его московская супружница – Полина, сама-то и вовсе почти неграмотная!

Писал он красиво и чисто, и дело это понимал и любил. К нему частенько обращались односельчане за помощью – и так он «подсоблял» матери и «тете» выживать – и выхаживать болезненного и хиловатого младшего братишку.

А в 22-м году, в семнадцать лет, когда в уезде окончательно установилась власть Советов, за ним приехали двое конных красноармейцев и забрали – велели ехать с ними, сразу дав ему лошадь, которую привели с собой в поводу.

Поскакали обратно в город втроем.

По дороге ему объяснили, что им позарез нужен грамотный полковой писарь – и Степан, недолго думая, стал служить в конной дивизии при комиссаре и вскоре вступил там в партию, получив от боевого командира рекомендацию.

Но гражданская война подходила к концу, и Степану, вырвавшемуся из тихой деревни, захотелось после боевой, но краткой своей службы, жизни городской – и обустроенной.

Тут он и вспомнил про тетку свою родную, Ульяну, которая жила в Москве.

Попросил начальство выдать ему служебную характеристику и направление на военную учебу в этот город.

52