Вовкина мать, старая Авдеиха, после недавней драки с молодой супругой сына, слегла и уже не встала.
Из больницы отвезли ее сразу почти на Ваганьковское – освободила ненавистной невестке место под солнцем – вернее, при солнце – сыночке Сопе.
Вова же не стал горевать – он как бы и не заметил подмены, просто одна вечно орущая на него властная толстая женщина сменилась другой, молодой и тоже почему-то теперь им недовольной…
Да ладно, все бабы такие, лишь бы та веселая жизнь, что началась без матери, продлилась подольше – эх, красота!
И в складчину собирались уже «у Нинон» – прекрасно было само ощущение свободы от надоевших стариков – и от пространства пустой почти комнаты, лишь по углам заставленной высоченными, под пятиметровый потолок, огромными дореволюционными еще шкафами какого-то «красного дерева» – хотя и цветом вовсе даже не красными…
Между шкафами по стенам стояли две кровати – одна простая железная Вовкина, а другая деревянная, большая семейная, мамина, загороженная хлипкой бамбуковой ширмой с затейливым рисунком – журавлиными танцами: покойный отец Вовкин будто бы еще с первой японской войны из Манчжурии ширму эту приволок.
Весь левый дальний угол перед балконом занимал диван – огромный, но без спинок, а с кучей вышитых пестро и затейливо объемными пушистыми розанами засаленных подушек-думочек – мать Вовкина называла диван тахтой.
Над диваном этим, уложить на который легко можно было человек десять, светлело большим квадратом заметное пятно на обоях от бывшего ковра, канувшего куда-то в торгсиновское небытие задолго до войны.
Теперь на стене ясно заметны были длинные темные полосы от раздавленных пальцами клопов…
У самого входа в комнату, за наглухо закрытой половинкой огромной распашной двери приютилась короткая, обитая полосатым когда-то атласом, вроде табуретка, только с завитыми в трубочку боками, то есть несуразная какая-то вещь под названием козетка – Вовка называл ее для ясности клозетка.
На ней сиживала когда-то Вовина бабуля, мать Авдеихи, и горевала об отсутствии своей любимой оттоманки, то есть такой же козетки, только подлиннее, на которую можно было даже и полуприлечь, принимая гостей.
От того времени осталось в темной памяти Сопы краткое стихотворение:
«Я в печальной позе
лежу на кэль кэ шозе»
– бабушка говорила по-французски и поясняла внуку, что слова эти значат «кое-что, нечто» – и поминала при этом обязательно некую мадам с цветами Рекамье…
Далее произносилась с прононсом чисто русская поговорка о том, что глупо, в сущности, «по волосам плакать», то есть, видимо, горевать по мебели, набитой натуральным конским волосом.
Но все же весьма обидно, не правда ли, что частично бывшая меблировка ее когда-то собственной квартиры номер восемь «отошла» при большевиках вместе с комнатами по соцраспределению новым подселенцам – хамам!
Лишь сестры-медички Гордон за стеной не вызывали отрицательных эмоций у бабушки – хотя тоже прибыли девицы эти в свое время на московские курсы акушерок Бог весть откуда – «с-под Харкива».
Происхождение самой Ба – урожденной мелкопоместной дворянки – тщательно скрывалось в дальнейшем, и спасло ее в революцию только то, от чего она всю предыдущую свою жизнь испытывала страдания – «ужасный мезальянс» с богатеньким купчиком Авдеевым позволил ей и дочери ее записаться в анкете как членам семьи торгового служащего.
Сам же торговый служащий пристроился было за огромную взятку в комитет по продовольственному снабжению, но, увы, пал безвременной жертвой в период раскулачивания после одной из поездок в подмосковную деревню – пал бесславно, от примитивного орудия пролетариата, то есть булыжника в голову.
Дочь вышла замуж по любви за нищего прапора, который сообразил вовремя переметнуться на сторону красных, за что и пожил при красной мебели тещи и тестя аж до конца тридцатых.
Умер он, однако, очень удачно – сам, потому что пил тайно – а иногда и явно, неделями, – горькую, отчего, кстати, и мальчик Владимир, сын его, рожден был не совсем здоровым.
Старая Авдеиха не учуяла поначалу особой угрозы от новой «подселенки» – Нинки.
Она даже и рада была бы прописать на своей, ставшей слишком уж большой для двоих после смерти бабули жилплощади, какую-нибудь достойную, желательно, тихую и покорную деревенскую девушку, с дальней целью заиметь в доме и няньку для Сопы, и бесплатную домработницу для себя.
Нинка же, хитрованка по жизни, потому как произведена была на белый свет в бедняцкой полуподвальной многодетной и горластой семье в деревянном домишке на задворках Сретенских переулков, так уж поначалу мягко стелила – и подстелилась, наконец, под бестолкового Вовика, у которого девушки отродясь еще не бывало ни одной, с его вечными соплями.
Постаралась Нинон на проводах друга его Николая в армию очень даже не зря – тихий и недалекий Вова, по ее восторженным рассказам подруге Юлище, оказался на редкость неутомимым и очень сильным любовником, он мог заниматься этим делом вечно и бесконечно – и уж на что Нинка видала – перевидала в своем подвале всяких разных юрких хахалей, по большей части, правда, одноразовых, – все они и в подметки не годились Авдееву-младшему.
При первом объявлении Сопы о своем намерении жениться как можно скорее, Авдеиха сразу же спросила, почему вдруг такая спешка, и уж не хочет ли, часом, какая-нибудь ушлая прошмандовка повесить на дурачка свою позднюю беременность?
И на отрицательную божбу сына только хмыкнула и велела привести избранницу в дом.