И Галка спасла. Не засмеялась, не назвала дурой, не побрезговала.
Галка достала огромный кусок ваты, марлю и полиэтиленовый пакет из-под хлеба, ценный, стиранный-перемытый после каждого использования дефицит.
Слава Богу, что трусы Людкины еще не промокли, только одно их двух махровых полотенец все было в неправдоподобно алой крови.
«Ну, вот и все, кровь будет идти примерно дня три-четыре, и надо будет менять вату как можно чаще, а потом все пройдет. У меня, например, всегда семь дней, и живот болит, и голова. И так будет теперь каждый месяц, как у всех молодых особ женского пола».
Галка говорила легко и серьезно, и до Люды вдруг дошло, что если у всех, тогда не страшно!
«Полотенца свои оставь у меня, я простирну и повешу в кухне над вашим столом».
«Галочка, ты моя самая-самая!» – и Людка, вне себя от счастья, что смерть отступила, шмыгая носом и тапками, помчалась в свою комнату.
«Людонька, с днем рожденья тебя!» – крикнула вслед Галка, но Людка уже не услышала.
Шла грустная московская зима, и Девочке-семикласснице часто хотелось плакать.
Можно было бы прокатиться на горке в родном дворе, вместе со всеми, «паровозиком», или пойти на каток на Чистых Прудах, но что-то уже не тянуло.
Да и коньки стали безнадежно малы, а новых не купит никто до следующей зимы. Денег нет.
Даже любимые книги больше читать не хотелось.
Хотелось только какой-то ласковой любви, или, например, заиметь бы старшего брата!
У Девочки брат был, только – младший, мелкий хулиган: то за косу дернет, то под локоть подтолкнет, когда сестра уроки делает, упражнения пишет. Приходилось хватать два самых толстых учебника и бегать, как дурочка, за шустриком, чтобы настучать ему по башке, если, конечно, догонишь!
Ну какая тут ласка?
Мать с отчимом все грозятся развестись, бабка ругается, что тесно.
Дома тошно, на улицу одной идти неохота. Что же так тоскливо-то?
Как вдруг: все счастливые вещи случаются «вдруг» – матери на работе предложили переехать в другую коммуналку, «за выездом в малонаселенную», всего-то соседей – три стола на кухне! На маму будут «записаны» целых 2 комнаты! А дом, к тому же, в соседнем переулке – в трех минутах пешком от старого, и вообще рядом со школой.
Вот это была радость!
Переехали быстро, вещей и мебели не было почти.
Бабушка сказала: «Вот мы гольтепа-то: собрались в баню – и переехали!»
У Девочки с бабушкой появилась теперь своя комната. А мать, отчим и брат стали жить в соседней огромной комнатище, где была перегородка, за которой мама сделала себе с отчимом уютную спаленку.
Шестилетний брат спать пожелал, как барин, «в гостиной» на новом бархатном «диван-диваныче», раздвигающемся книжкой, и требовал каждый вечер его себе раскладывать, хотя умещался три раза и на не разложенном.
Бабулька пригрозила сурово: «Ну теперь только попробуй, надуй на этот диван – сразу сковородку горячую к заднице приложу!»
Подействовало резко – и бывавшие прежде на старой кровати «конфузы» прекратились вовсе, брательник слетал с обожаемого дивана в туалет «ласточкой».
Все в семье радовались, и Девочке, конечно, тоже нравилось новое жилье в смысле простора после четырнадцатиметровки на пятерых, после спанья с бабкой на одной кровати.
Но – жалко было оставить свою кладовку, где она читала ночами напролет; жалко было старую квартиру вообще, старый двор; а главное, жалко было расстаться с куском детства.
В старой квартире все было просто, тепло и сердечно. Там никто не кричал друг на друга, и соседи были даже ближе, чем родня.
Но на новом месте – правду говорят, что нет и добра без худа – мать с отчимом стали отчаянно «собачиться»; а бабушку начала просто сживать со свету новая соседка.
Это была одышливая, пузатая, но молодящаяся старуха – Анна Васильевна, пенсионерка из первых советских московских лимитчиц.
Девочкину бабушку просветили другие соседи, что была эта Анна когда-то помощницей домоуправа по очистке московской жилплощади от тунеядцев.
Ходили также слухи, что Аннушка эта, срывая якобы под видом проверки пломбы с «бронированных» комнат и квартир «выселенцев», натащила к себе в гнездо чужих картин и ковров. А под паркетом у нее и вовсе был спрятан настоящий клад из золотых царских десяток.
И поэтому А.В. никогда не соглашалась ни на обмен, ни на переезд в новые, «улучшенные условия».
А перед тем, как выйти в кухню, в туалет или в ванную, она всегда гремела своими ключами и запирала комнату.
Никто и никогда не был у нее в гостях. Старуха жила в полнейшем одиночестве.
Поэтому ей хотелось общения, и она практически не вылезала из кухни, или же часами трепалась по коммунальному телефону. Скрипя старым «венским» стулом перед тумбой с аппаратом, раздавала соседям оглушительные характеристики.
Обойти ее в узком коридоре было почти невозможно.
Получалось, что живет она «хуже, чем с чертями в омуте, как в сказке Пушкина ‘НА ДНЕ’, но надеется их всех, толоконных лбов ентих, все же воспитать по-совецкому».
Иногда кто-нибудь из соседей просил ее говорить чуть потише. Та, не отнимая трубки от уха, отвечала одно и то же:
«Какое вы имеете такое право вмешиваться в чужие разговоры! За телефон уплОчено!»
И народ покорно слушал о себе всякое…
Звонила она, начиная орать в трубку всегда одно и то же:
«Але, это комитет? Пенсионерских активистов? Хто ето тама?
А ето – Свинухова, Нюра! Да я, я!»
(Иногда другая соседка – молчаливая сухая старушка Нина Ивановна, если проходила по коридору и слышала этот «зачин», тихо шелестела, заворачивая за угол на кухню: «Головка от. я!»).