С самого поворотного времени на победное завершение войны с гитлеровской Германией профессор Лепинг в составе группы ведущих ученых-языковедов трудился над формированием титанического по задумке и исполнению объема документов, необходимых для подготовки ряда решающих встреч глав государств-союзников, а в последствии – для безукоризненного документального оформления и проведения мирового Нюрнбергского процесса.
Но в Полькиной квартире никто и не подозревал, почему Александр Андреевич возвратился с войны позже всех остальных – в конце 47 года. И наградами своими ученый профессор никогда не кичился. Только однажды и увидели его соседи при всей орденской красе на гражданском сером костюме-тройка – на Колиных проводах в армию.
К «элите» Пелагеиной коммуналки принадлежала также «грамотная» дочь пропавшей без вести вместе со своей старой матерью пианистки Анны Израилевны Евгения Павловна Должанская – преподаватель истории марксизма-ленинизма в прославленной московской консерватории на Герцена. Это она увлекалась русским искусством и водила соседских полунищих Полькиных детей в Третьяковку.
У Евгении Павловны было уже двое своих маленьких детишек, сын и дочь, но воспитывать их ей прошлось одной, и не без помощи соседок: Пелагеи и Насти Богатыревой, – «симпатии» пропавшего Рувима, – муж ярой убежденной коммунистки Евгении Должанской недавно скончался на работе от инфаркта. Говорили, что перед этим на него сильно накричал его непосредственный начальник.
Умер в психбольнице в подмосковных Белых Столбах и ее несчастный сумасшедший брат Ника, подававший когда-то огромные надежды скрипач-виртуоз. Умер – от голода.
Из тех, кто был в эвакуации, вернулись далеко не все.
Скончалась в поезде, идущем уже на Москву, так и не доехав до дома, старая балерина Ольга Карповна.
В ее комнату въехала и теперь жила, стуча всеми вечерами и ночами на пишущей машинке, сухая и длинная, в седых завитушках, немногословная с соседями и неулыбчивая, постоянно в кругленьких очочках, пожилая машинистка из машбюро на Лубянке Лидия Николаевна Тихомирова.
Ее все как-то опасались, и в гости к ней в комнату заходил один лишь Коля, его она очень привечала – он частенько чинил ее разбитый «УндервудЪ» – и поила эрзац-какао с молоком и настоящим сахаром.
Колька рассказывал потом Вере и Капе, что огромные зеркала предыдущей жилички эта «сухарница» не тронула – наверное, дурачился Коля, ей понравилось рассматривать свои мощи после ванны перед сном, считать, сколько новых морщин появилось «за истекший с 905 года период». А какава у ней была ничего так, сладкая!
Трусоватый Рувим-Херувим исчез где-то в неизвестности под Уралом.
В его комнате жила теперь нестарая миловидная и очень усталая тихая женщина, тоже Лидия, но – Ивановна, с пятилетним ребенком – девочкой. Лида была партизанкой из Белоруссии, спасла в лесу от гибели раненого болгарского коммуниста-подпольщика, полюбила его, выхаживая, забеременела и родила болгарскую девочку Галю. Фамилия у Галочки была отцовская – и чудесная – Валева.
Отец Гали был, к сожалению, женат, да еще и с двумя детьми, но, вернувшись в Софию, он никак не пострадал от своей «истории», и даже получил вскоре назначение на работу в дипломатический корпус в Москву. Супруге он честно рассказал о своем – третьем – ребенке, она, кажется, все поняла, и вскоре Лиду с дочерью «выписали» из Гродно жить в Москву. Лидию Ивановну устроили на работу на очень популярную тогда московскую фабрику игрушек номер 1 на Шаболовке.
Девочку Галю водила она в детский сад.
Соседка Лидия Ивановна была неплохой художницей-самоучкой, и мастер цеха, присмотревшись к ней повнимательнее, вскоре поручил ей самую ответственную и тонкую работу – расписывать кукольные лица.
Хоть и не было принято в квартире, потому что очень боялись, красить на Пасху яйца, всё же все соседи просто мечтали получить от Лидии Ивановны одно-единственное расписанное ею яичко.
Пелагея ставила на огонь вечером перед Чистым Четвергом для всей квартиры здоровенную общую кастрюлю с водой, сыпала в нее много соли, и каждый клал туда варить по одному куриному беленькому яйцу. Потом, остудив все под холодной водой, Пелагея аккуратно вытирала и заворачивала каждое в отдельную чистую тряпочку, затем укладывала в брезентовую крепкую сумку с твердым прочным дном и относила Лидии, чтобы та утром взяла всю поклажу к себе на работу.
Когда вечером Лида молча возвращала Пелагее сумку, та, не глядя и не разворачивая, забирала одно крашеное яйцо себе, а остальные втихую разносила по участникам крамольной затеи.
И каждый ахал в своей комнате от восторга и восхищения, получив неописуемую праздничную красоту: черные и белые лебеди плыли друг за другом по синему озеру, ангелы в вышине звонили в колокольчики, голуби и зайцы, ленточки и бабочки в виде букв ХВ, а иногда даже церковные купола и лик Богородицы или Иисуса, или Николая-Угодника и Чудотворца сияли, прорисованные тончайшей кисточкой и покрытые навеки слоем прозрачного лака.
Есть такое яйцо было невозможно и грешно.
У всех соседей эти пасхальные подарки хранились до состояния полнейшей тухлости, зато, если перетерпеть и надколоть иглой маленькие дырочки сверху и со дна, яичная середина высыхала и становилась невесомой – а картинка сияла и радовала еще долго-долго…
Иногда в коммунальном Полькином коридоре появлялся, проходя его весь до конца и заворачивая в угловую комнату направо, небольшого роста плотный, хорошо одетый гражданин, черноволосый, очень смуглый, с абсолютно сизыми щеками, слегка припудренными «от синевы». Недолго побыв в комнате соседки, он шел обратно, ведя за ручку свою дочь.