Полька тут и заплакала – бутыль цельная масла пропала – и еда на два дня.
Да кабы больничный брать с рукой не пришлось – вона, шкура-то, клоками с ладони сползать начала!
Брысь, скотина! – замахнулась на кота, закрыла кран с водой, нагнулась – и левой рукой подобрала в тарелку все блины, оглядываясь, не увидел бы кто из соседей.
Краем фартука обернув здоровую руку, осторожно, захватила с пола треклятую сковородку, порядком уже остывшую, кое-как ссыпала туда теплые еще блинчики, прикрыла все «кружком» деревянным – и тихо постанывая, ушла с кухни.
…А уже абсолютно готовые блины – те, которые были «без ничего» – укладывала Пелагея постепенно растущей в высоту стопкой в широкую и плоскую, мятую по бокам, старенькую кастрюлю с почерневшей от времени крышкой.
Там блины слегка «допаривались» и долго не остывали. А вечером или на следующий день их легко было разжарить.
По особому «заказу» детей делала часто Полина из готовых блинов «блинчатые пироги» – пересыпала каждый снятый блин малой щепоткой сахарного песка и переворачивала, кладя на отдельную тарелку.
Далее смазывала слегка их «поверху изнанки» маслом: сначала подсолнечным, – аккуратно, «без осадка», вылитым в старую фаянсовую «селедочницу» из захватаной поллитровой бутылки, где толстым слоем оседали на дне «остатние лохматушки», дававшие при жарке жуткие, будто мыльные, пузыри – а затем уж и растопленным «коровьим» маслом – из «економного» маленького чайного блюдца.
Для этого «умасливания» насаживала Поля на старую кривозубую алюминиевую вилку половинку очищенной сырой картофелины – и окунала ее попеременно то в постное, то в «животное» масло, нанося по два еле ощутимых слоя на горячие блины.
Остатки топленого масла выливались потом в ту же селедочницу к растительному маслу, туда же меленько нарезала Пелагея обе половинки сырой картошки – заветренную промасленную и посиневшую нетронутую, – вдобавок еще крошила лук и черствый черный хлеб небольшими кусочками, заливала все месиво сверху сильно разбавленным водой мутным уксусом и сьедала сама эту «тюрю», вместо своих блинов, – чтоб детям на завтра их еще хватило.
Когда стопка посахаренных блинков на тарелке подрастала достаточно, Пелагея разрезала ее сверху длинным и всегда остро заточенным кухонным ножом на четыре части, и каждый «четвертинный» столбик перекладывала, аккуратно сдвигая, на тарелки нетерпеливым едокам.
Коле особенно нравилось съедать из такой, треугольной поверху, башенки сначала ту часть, что была когда-то ближе к серединке блина – самую сладкую, мягкую и вкусную, – а потом уже все остальное.
Вера, наоборот, просила мать не складывать блины в кастрюлю с крышкой, и не разрезать, а оставлять ей более низкую стопку целых, потому что любила хрустящие зажаренные края.
А мать Капкина, соседка «с чердака», сама умелица по части дрожжевой «затирки» для браги и по пирожкам, но – жаренным в масле, – так и вовсе приходила выспрашивать у Польки про дрожжи для блинов – какая-то «тайная закваска» там присутствовала.
И все соседи постоянно удивлялись и восхищались Полькиными блинами и пирогами.
Вся квартира готовилась к празднику – и, нет, не гудела, как улей, а тихо шевелилась изнутри незаметными мелкими движениями, скорее, как муравейник.
Начало праздненства было оговорено на обеденное время – на час дня: все уже и с демонстрации придут, кто назначен был от работы, и с парада вернутся, кому честь выпала на Красной Площади постоять и родное Правительство на верхушке Мавзолея хоть издали, да «живьем увидеть».
Демонстрация вовсю уже шумела вдоль улицы Кирова, медленно, но верно продвигаясь к самому Кремлю.
Из комнатных репродукторов звучала музыка и голоса дикторов радиовещания, а с улицы глуховато доносился через открытые форточки неподражаемый живой звук людского бесхитростного веселья.
Из отдельных звеньев длинной, драконом растянувшейся цепи «трудяшшых», как говорила Полька, – так называемой «колонны демонстрантов», – неслась на волю несмолкаемая музыка: вразнобой, но весело, лупили по огромным барабанам, били в литавры, басили обвивавшие тела и плечи музыкантов, как золотые бажовские полозы-удавы из уральских сказов, огромные трубы духовых самодеятельных оркестриков.
Одновременно заливались рьяно то тут, то там гармошки, баяны и аккордеоны, и народ на ходу по принципу – чем громче, тем лучше! – дружно пел разные песни: кто – революционные: про тачанку-ростовчанку, которая наша гордость и краса! про Щорса, про «Яблочко», а кто – веселые и незабываемые песни недавно отгремевшей Победой войны.
Про печальное петь не хотелось.
Некоторые особо бойкие выскакивали из медленно идущей к самому Центру Москвы колонны в сторонку и плясали на ходу, как-то непостижимо тоже двигаясь вперед – и всегда рядом со «своими!» – выкаблучиваясь и вприсядку, и «веревочкой», или крутились под ручку парами, попеременно в разные стороны, притоптывая и взвизгивая, – а все остальные им хлопали громко, как зрители в театре, и затаскивали заплясавшихся обратно в строй.
На всех площадях вдоль маршрута продвижения останавливались, подчиняясь командам быстро бежавших вдоль колонны распорядителей шествия в одинаковых габардиновых темно-синих добротных пальто и с красными нарукавными повязками со школьной надписью жирными желтыми буквами «Дежурный».
Поджидали, когда подтянутся остальные – и тут же снова начинались или танцы – если рядом играли, заглушая другую музыку, духовые, – или же пляски, под гармонь, чтобы и согреться – и себя – да удальство и умение собственное повеселиться на славу – народу предъявить!