Томочка уже убежала в торец длиннющего коридора – вылить ведро в туалет и зажечь газ в колонке в ванной для нагрева воды.
Семен, абсолютно неожиданно для самого себя, шагнул навстречу Леле, обхватил ее, дрожащую от холода, маленькую, как мокрый щенок, вдруг задрожал крупной дрожью и сам, поднял Ольгу на руки и быстро понес, круто повернув за угол кухни в коридор, в ванну.
В ванной комнате было удивительно тепло, потому что Тамара, все еще возясь с тряпками в раковине, уже наполняла облупившуюся до черноты огромную чугунную, когда-то покрытую белоснежной эмалью ванну горячей водой.
Семен как внес Лелю, так и опустил ее, прямо в мокрой ночной рубашке, в теплую воду.
Потом наклонился над ванной и стал медленно снимать с Лели пузырившуюся по поверхности воды эту ее грубую рубаху, не обращая будто бы внимания на Томочку, которая сбоку от него, невозмутимо довыжав в отмытое ведро чистую тряпку, расстелила ее на полу под дверью ванной, вылила воду из ведра в раковину, перевернула ведро вверх дном и поставила его в угол под общественную скамейку.
Боковым зрением, в настенном зеркале над раковиной справа от себя, Семен увидел, как Тамара развернулась, высунулась за дверь в коридор – видимо, решила молча уйти – но вдруг через мгновение в ванне погас свет, а Томочка вдвинулась спиной обратно в ванную комнату, освещаемую теперь лишь таинственным сине-фиолетовым и дрожащим пламенем из трубочек газовой горелки – и закрыла всех троих на щеколду изнутри…
Наутро Пелагея, отлично выспавшись, сладко потянулась – и в первые секунды сразу же после того, как открыла глаза, почувствовала, что в комнате она не одна.
Потом вспомнила, что это у нее ночует Семен, и то, что было вчера: свою радость от встречи с Семеном и от его щедрых подарков – и потом ярость и гнев от слов соседки Насти.
Да и выпила Поля вчера на радостях сильно более положенного…
Сразу же на душе стало омерзительно до тошноты.
Но надо было подниматься, идти ставить чайник и готовить завтрак для дорогого гостя.
Расчесывая, сидя в постели, круглым гребнем густую свою и очень длинную гриву – каштановую, без единой сединки, – ну разве что только на висках несколько серебряных волосинок – да и то было бы незаметно, если бы не зачесывала волосы назад, – заплетая толстую косу и укладывая ее в большой и плотный пучок, Пелагея механически доставала из-под подушки черные крупные шпильки и втыкала их вокруг макушки.
Непонятная какая-то истома разливалась по всему ее отдохнувшему пятидесятичетырехлетнему телу, еще крепкому и жилистому от худобы, вызванной тяжелой физической каждодневной работой и недоеданием.
Пелагее вдруг вспомнился ее чудесный и – батюшки, до чего же неприличный сегодняшний сон: снилось ей, что вот спит она не одна, а снова с мужем Степаном, да не с тем, кто наяву, в прошлой их семейной жизни, спал с ней, и правда, как кот деревенский: «сунул-вынул-и убёг»…
Ласкали ее во сне тяжелые родные Степановы руки, мяли крепко застывшие ее груди с крупными коричневыми сосками, не опустившиеся еще ни после двух давно выкормленных детей, ни от возраста.
Вползал твердым и толстым, длинным ужом в промежность горячий змей-искуситель, шевелился там, устраивался, выползал и заползал обратно, давил с болью изнутри на самый низ живота, пока не закричала она в восторге – и не проснулась…
Надев на себя домашнее платье, снятое со спинки стоявшего при кровати стула – никогда Пелагея не нашивала халатов этих: как можно, если сразу же выходишь на люди на кухню, да работу начинаешь – что еще за манера – халатами фалдить! – стала она застилать свою постель.
И в диком ужасе, чуть не закричав, отпрянула, приподняв одеяло – весь бок постели, простыня, матрас на кровати, даже сверху пододеяльник пропитан был бурой заскорузлой кровью.
Пелагея взглянула на свое исподнее – подол рубахи и все ноги сверху измазаны были тоже ее кровью.
Закружилась комната, замелькали далекие огоньки – Пелагея тяжело рухнула без сознания рядом с кроватью.
В женской больнице пролежала Поля ровнешенько пять недель.
Там ей «повырезали все, что мешало в утробе».
Как только можно стало ее навещать, приходили к ней соседи почти каждый день, приносили, кто что мог, развлекали разговорами да расспросами о самочувствии и быстро уходили, чувствуя ее полнейшую безучастность и списывая все это на тяжелое послеоперационное состояние.
Но не были у нее ни разу ни Семен, ни Настька, ни дочь Вера.
– «Если бы не Семен», рассказывала Нина, жена Пантелеймона, «то был бы Польке полный капут.
Так много крови она потеряла, что, когда «скорая», ими, соседями, вызванная приехала ее забирать, то он завернул «бессознательную» Польку в одеяло, поехал с ней до больницы и сидел там до ночи, пока его не выгнали, а опосля того вернулся в квартиру и навел полнейший порядок в ее комнате, все белье до малой тряпицы своими руками перестирал, нас просил только погладить да сложить, а сам ушел в казарму, ему уж на службу, был, надо было заступать – и более не показывался и не звонил.
Вера тоже не звонила и не возвращалась – мы ходили к ней на работу, Лиду Иванну, то есть, посылали: там в столовой сказали ей, что Вера, оказывается, перед самим Новым-то годом уволилась с работы «по собственному желанию».
Как и Капа, подруга ее закадычная.
Пошли мы к матери Капкиной узнавать, может, ей что известно?
А Капа-то ведь замуж поехала в Сибирь выходить – и тож ничего: ни пишет, ни звонит…
Мать ее плачет-рыдает, мол, как дитя-то, – Викторию-то есть, – на одну пенсию прокормить? Куды ея затем девать? В сад-то даже не устроишь по немощи бабкиной!»