– Коля, а тебе не кажется, что ты слишком высокомерен с моими друзьями?
И разговор их в очередной – который уж – раз не получился.
Они не виделись на неделе не только днем, но и по вечерам, ведь Вера училась.
А ночью в постели, когда обычно и происходили их настоящие встречи, Николай резко отвернулся носом к стене – Вера спала с краю, и тоже повернула лицо к близко стоявшему от дивана круглому столу, полежала немного и стала тихо вытирать набегавшие слезы углом льняной скатерти.
Она пыталась проверить себя, в чем же не права – всегда почти не права, он постоянно недоволен ее поведением.
Что же в ней такое появилось, чего раньше не было – или он не замечал?
Николай утверждал, что в ней погибает настоящая актриса – но это он так шутил, а если уж честно – то Вера очень жалела, что забросила совсем свой танцевальный коллектив, ни разу там после отъезда Капы не появлялась.
А теперь уже, наверняка, поздно – взяли кого-нибудь на их с подругой места, да и времени нет из-за вечерней школы.
Вот если бы поступить в театральное, стать актрисой, разъезжать по гастролям, а может, даже, сниматься в кино…
Но для этого все равно надо кончить школу.
Надо – значит, надо.
И правильно Николай ею недоволен – она недоучка, многого не знает, но делает вид, что понимает – потому что в таких случаях просто молчит, а, как известно, промолчишь – за умную сойдешь…
Но все же еще впереди, и она вовсе не тупица, учится неплохо, учителя даже довольны – а все потому, чтобы понравится еще больше Николаю.
Что же он там, в своем углу, зубами так заскрипел?
Вера развернулась и с силой прижалась всем телом к колючему и угловатому, костлявому и неприступному, родному своему существу.
Но вместо того, чтобы обнять ее в ответ и начать целовать – тихо-тихо, чтобы не услышала за шкафом Пелагея, Николай вскочил, натянул брюки и вышел из комнаты.
Вера долго прислушивалась, не идет ли он из туалета обратно – но его все не было, и она забеспокоилась почему-то.
А потом вдруг, неожиданно для себя, крепко уснула.
И не услышала, как он, наконец, вернулся в комнату, оделся быстро в форму, взял шинель и свой дембельский полупустой чемодан, положил на обеденный стол ключи и тихо ушел из комнаты, невольно хлопнув в конце коридора тяжелой квартирной дверью.
Давно не спавшая Пелагея обмерла в своей постели и боялась пошелохнуться.
Так плохо, так страшно на душе ей не было еще, казалось, даже после прошлых ссор с обожаемым супругом Степаном Ивановичем.
…А накануне, в пятницу, произошло одно событие, о котором ни Пелагея, ни Вера так и не узнали.
Пятница была у Николая Андреевича любимейшей на неделе, потому что занятия заканчивались раньше, чем обычно, а на субботу приходился день самоподготовки к скорым уже госэкзаменам.
По пятницам Николай просиживал над книгами и конспектами всю вторую половину дня один в комнате – до самого прихода Пелагеи Васильевны с работы.
Он очень любил это кратковременное одиночество, именно потому, что было оно недолгим.
Устававший от казарменной и коммунальной суеты и от московской вечной спешки, Николай Второй с удовольствием проводил время дома. Он тогда неспешно, с хрустом косточек, растягивался во весь рост на диване с книжкой, подложив под затылок на высокий валик аж три мелко вышитых подушки-«думочки».
Почитав немного, клал раскрытую книгу на грудь корешком вверх и впрямь задумывался, глядя в высокий потолок на нежную голубоватую тень от объемного белого полукружья лепнины для люстры.
Эта половинка большого круга, перевитого гирляндой из дубовых – или лавровых? – гипсовых листьев, и разделенного, как диагональю, межкомнатной стенкой, была не пуста.
Ею обрамлялась часть фигурки ангелочка, вылепленной в самом центре потолка огромной когда-то комнаты.
Взгляд привычно упирался в толстую алебастровую попу и ножки, все в перевязочках, с круглыми пяточками, ангела-ребенка – улетевшего уже наполовину на едва обозначенных кончиках крыльев в соседнюю, дяди Пашину, комнату, такую же узкую, как и комнатка Пелагеи.
Странные мысли приходили тогда Николаю – ему сразу очень хотелось встать и пойти в ту соседскую комнату – «досмотреть» купидона, или младенца-гения, трубившего в рог – изобилия? и рассыпающего цветы и фрукты – а может, это были такие сладкие, душистые звуки?
И, так и не сходя со старого Пелагеиного дивана, дорисовывая в воображении кудрявую и пухлощекую улыбчивую головку, Николай в некоей полудреме явственно ощущал странное желание – чтобы Вера родила ему когда-нибудь вот такого же толстого младенца…
Но только хорошо бы – девочку, которую можно было бы брать на руки и не отпускать от себя, прижимая к сердцу этот тяжелый, теплый и – свой, абсолютно свой! комочек.
… Он помнил смутно, но точно, что уже держал когда-то, давным-давно – в страшно далеком и очень солнечном, ярком кусочке своей жизни, маленькое теплое существо в мягкой на ощупь пеленке, помнил это скорее даже пальцами, руками и косточками под животом, чем ушедшим почти, полустершимся и очень обрывочным детским ощущением.
Николай совсем забыл, как выглядели его родители – он уже у тетки, немотствующим ребенком лет шести, видел иногда во снах лишь лицо матери – наклонявшийся над ним светлый смазанный овал с лунными лучами пушистых волос, – мальчик тянулся весь к этой незнакомой и всегда печальной женщине – и просыпался в слезах.
А потом обязательно приходил и внезапно накрывал душу ребенка такой черный страх, что лучше было бы и вовсе не просыпаться.