– «Холодно что-то стоять тут с тобой, пойду к себе. И ты иди, Коля, ни о чем не думай и ни в чем не сомневайся.
И помни одно – по твоей воле ничего в твоей жизни не совершается, а на все есть единая Воля – не наша, другая!
Иди с Богом!»
Так или иначе ему было сказано, но Николай в ту минуту почуял всем нутром, что кто-то будто вынул из его сердца огромную ржавую иглу, и хоть то место, где торчала она, еще болит – но уже не так нестерпимо, и есть надежда, что рана, наконец-то, начнет заживать.
Как всегда неожиданно в Москву пришло лето – уже пятидесятого года – круглого и похожего цифрой на сдобу или юбилейный каравай.
Ходили-ходили в тяжелых, неловких и темных одежках – ан вот и жара-жарища. И сразу вдруг запарились. А одеть все одно неча.
На бельевых веревках в асфальтовом тепле родного Веркиного двора под старым толстым тополем, незаметно, за один почти день растерявшим свои красные апрельские сережки, вывешены были теперь на просушку зимние вещи – «хомут да клещи», как говаривала Пелагея про свое имущество.
Выбивали с остервенением «пыль веков» из редких, кое у кого сохранившихся, дореволюционных еще, кажись, цигейковых драных шуб неопределенного цвета с одинаково рыжими почему-то развалами на сгибах.
Летали «клочки по закоулочкам» от частых и гулко отдающихся в подворотне ударов плеток.
Сестры – близняшки Гордонихи вынесли Польке освежить две каракулевых потертых муфты, две лохматых, как бездомные дворняжки, горжетки и два своих, крытых треснувшим кое-где по швам сукном, лондонских салопа модели «стара барыня на вате», как говаривал когда-то сынок Николаша.
– Вот, Николаша, чтой-то ты замолчал, пишешь нам редко, Вера сказала, что перевели тебя под Тамбов – а ведь оттуда письма быстрее должны приходить, ведь не дальний свет, а своя уж Расея? Быстрее – да не чаще, вот в чем загвоздка. – рассуждала сама с собой Поля, карауля чужое, доверенное ей добро – а то ведь сопрут, и вся недолга, а что?
Сырое даже белье один раз стащить попробовали – да такая солидная с виду женщина во двор с корзинкой большой, плетеной крышкой прикрытой, вошла! И не в жисть не догадаешь, что – воровка бельевая!
Ну да не на таковских напала, курва!
Полька как чуяла – из окна кухни во двор как глянула – а та, паразитка, уж почти все кружевные подзоры, что покрасивше да весом полегче, поснимала и в корзинку свою поклала! Споро так работала – вроде и не торопясь, а уж враз полверевки опустело.
Стой, стой, воровка! – хотела было закричать Полька в окно, да вовремя додумала, что как закричит она, так та-то, жульница-то, тотчас и сбежит!
Бросилась тут Пелагея Васильевна, забыв о ревматизме с подагрой, как молодка, со всех сил по черной лестнице вниз – кубарем летела, да успела!
Подбежала молча и бесшумно – была в мягких тапочках зеленых клетчатых, на веревочки завязанных, с ножницами прорезанными дырками с боков и сверху для шишек на скрюченных, горбами выпирающих пальцев, чтоб не давило – вот подбежала-то Поля незаметно к той воровке, суке проклятой, со спины да и вцепилась ей в волосья – та от неожиданности аж корзинку выронила, белье сырое в пыли изгваздалось – пришлось потом все перестирывать!
– Забывать нас ты стал, Коля милый, ай там нашел уж себе кого – какую кралю. Что память тебе об нас с Веркой, если встретил ты там забаву молодую – загрустила вдруг Пелагея и утерла глаза краем ветхого фартука.
– Вот уж и зАпон весь истрепался, надо бы от платья старого ситцевого, что на заду все прохудилось, спереди кусок от подола оторвать, да надвое располовинить на верх и низ и новый себе сшить, а рванье остатнее – грудь и спинку, все в заплатках, на тряпки пустить – только рукава еще ветхие не забыть выпороть и разгладить – на выкройку, а то тесны стали все другие-то рукава, руки что-то в полноту поперли, да и живот – и откуда что берется.
Ведь не ем ничего, окромя картошки пустой да пшенки с подсолнечным маслом, на чаю одном с хлебом – с сахаром весь день сидим, да на ночь молочка в чай вольешь немного, чтоб живот от голода не кружило. А пузо все растет на старости лет, а ходить все тяжелее становится – ноги тож распухают-болят, ноют ноги-то, едва таскаюся…
Грустно, грустно все как-то стало дома, Верка целыми вечерами пропадает допоздна – все в школу ходит, говорит, девятый уж класс скоро закончит, а там не знаю, всамделе куда таскается. Может, и не в школу вовсе?
А в выходной в какой-то кружок театральный шастает – лучше бы уж в хор какой-никакой записалась да ходила, как Коля – ведь поет, тоже мне, как цыганка – Пашка-сосед ее на гитаре бренчать выучил – и к чему это все, театры – то эти ее, романсы всякие – ведь там, глядишь, привяжется к ней артист какой, не дай Бог, женатик, вот видная она у меня девка-то, да потом и греха обратно не оберешься!
А Николай-то Андреевич, жених-то наш – и глаз не кажет уже давненько, и не пишет тоже ничего. Вот Вера вся избегалась на Почтамт, все «до востребования» надеется что получить – либо сговорились они так с Андреичем заранее уж, не знаю, и знать не хочу! Да нет, все-таки интересно мне было бы на них посмотреть, как далее жизнь сложится. Чует мое сердце, что не расстались они до конца, материнское сердце веще – а также думается мне, что и не получится у них серьезного-то ничего, он же военный человек, а Верка моя – ветреница!
А было так, что на рапорте Николая Второго с просьбой разрешить женитьбу на Верочке желанная тетушкой Инной Антоновной резолюция начальства «Отказать!» так и не появилась.
Отозван и тщательно порван был рапорт этот.