Из армии списали под чистую, а надо было бы еще повоевать, уж 44-й год шел, скорая Победа не за горами была. Обоих старших братьев потерял за войну, знал только, что один, самый старший, точно погиб, это Коле еще в штабе сообщили, а второй пропал без вести. Женами обзавестись братья так и не успели – сначала финская война помешала, потом с немцами…
В деревню свою Петровское «кли (около) Лужен», возвратился Коля к концу самому весны, спешил-торопился к дому родному, а нашел лишь колья обгорелые и заросший бузинными кустами палисад.
Папку-старика немцы еще осенью сорок первого на крыльце прям стрельнули – он им дорогу в дом свой руками немощными, крестом по двери распятыми, загородить пытался – и в ближний овраг возле леса сбросили, как падаль, вместе с другими, кто сопротивляться им вздумал – вот бабка Фрося-Трубочка, та, что трубку цыганскую курила, плюнула одному в ноги – и даже не прикопали их, уж бабы тайно ночью жухлой травой мертвые тела, помолившись Господу об упокоении душ праведных, едва прикрыли…
А дом-то крепкий был, новый, для сынков Алексаши, Григория и Коли-младшого, сироты, без матери годовалым оставшегося, на века жизни поставленный, каждое бревно, что колхоз на постройку новой избы взамен старенькой халупы выписал, с любованием ошкуренное, шершавыми ладонями отцовскими и братов оглаженное – дом этот сначала не тронули немцы, жили там, а уходя поспешно все дома, что целые еще стояли, и скотный двор колхозный, и мельницу, и ригу, и мосты все деревянные, и церкву, где они конюшню свою устраивали, всё пожгли.
Возвращался Коля в деревню свою задами, пробирался ночами, шел, сойдя с санитарного эшелона в разбитой врагом Черни, со стороны Росстаней, а не через Лужны, днем последним майским на подходе к Петровскому в буйных сиренях Раскатцовских отлеживался, чтобы бабы не увидали, как едва бредет он, хромая, с тощеньким вещмешком в протертой как марля светится шинелишке – все, что в войну он от Родины получил.
Печально было его возвращение, и долго плакал бесстрашный некогда разведчик горькими и все никак не пьяными слезами, лежа в своем бурьяном и чернобылкой заросшем огороде и отхлебывая беспрерывно из заткнутой газетным пыжом бутылки разведенный несильно медицинский спирт, подаренный на прощанье за короткую ночь военной торопливой любви чернской фельдшерицей, что с поезда раненых принимала – сказала, что сама родом из Лужен и что найдет его, если придется по деревням с санитарными обходами ездить.
Была молоденькая фельдшерица костлява и черна, очень некрасива, пахла карболкой, а глаза блестели бешеными белками в рассветных сумерках. Звать Шурой Филиной, а кличут Шура ФэДэ – может, слыхал про отца моего когда, может, и слыхал, да вот тебя что-то не припомню. Стал быть, первая ты у меня, только подумал, но по гордости не признался ей Колька.
Ни к кому из соседей Коля не пошел, а куда-то запропал после плача своего на родном пепелище.
Отыскала его случайно вскорости юная и боевая девушка Шурка Артамонова – «доблестный Ворошиловский стрелок», бывшая со своих шестнадцати лет всю оккупацию снайпером у тульских и орловских партизан, старшая дочь Пелагеиной сестры Александры. Девку даже наградили медалью, которую носила она с гордостью по выходным и праздникам, с единственного платья шерстяного не снимая.
Пошла она полоскать на речку к броду Раскатцовскому белье и обнаружила молодого тощего красавца, здорово подзаросшего седой почему-то щетиной, спящим на берегу Роски.
Уснул Коля возле самого «бучала» – огромной бомбовой дыры-воронки, образовавшей посреди узкой речки подобие небольшого круглого прудка, что успел уже за войну зарасти по берегам ивняком. По слухам, засосало это бучало в свое жерло на глубоком дне убитого осколками той бомбы немецкого мотоциклиста прямо с мотоциклом. Мальчишки боялись там летом купаться и нырять, но кто посмелее, видал, вроде, на самом дне, метров в восемь глубиной, в особо солнечный день три немецких буквы на ржавой железной пластинке…
Шура не долго рассматривала Николая – тот проснулся немедленно под чужим взглядом и лежа, сразу схватился за бок, ища, видимо, пистолет, но мгновенно опомнился и как-то затих – девушка усмехнулась и спросила коротко:
«Ай застрелить хотел, малый?» – потом фыркнула и стала спускаться с небольшим тючком мокрого белья на деревянном вальке к плоскому камню на подходе к мелкому броду.
Когда голова ее в выцветшей косынке скрылась под берегом, Коля перекатился и привстал со стоном на ноющее здоровое колено и аж шею вытянул, чтобы наблюдать и далее «чудное виденье». Шура уже по щиколотки зашла в речку, набрызгала ступней воды, чтобы промыть, на плоский белый камень, положила на него валек с бельем. Затем подоткнула юбку под резинки штанов, оголив круглые мощные икры и ляжки – Колька на берегу едва слюной, сразу незнамо откуда набежавшей, не подавился – и прошла еще чуть дальше в воду, наклонившись, стала полоскать тряпки.
Забирала их по одной, пускала сначала свободно плыть, но тут же ловила и сильно бултыхала туда-сюда в воде, прозрачной и холодной еще так, что руки до локтей заметно покраснели.
Лупила глухо, но весело вальком, отчего из тряпок сочилась в речку муть от мелкой стиральной золы, снова споласкивала, а потом разворачивалась к берегу лицом и выжимала белье почти насухо, аккуратно выкладывая его на дерево валька.
…Коля замер и быстро лег опять на бок, боясь обнаружить вставанием жуткую хромоту, когда девушка, подхватив под мышку свою ношу и отпуская юбку из-под резинок на волю, стала выходить на высокий берег.