Бабка Поля Московская - Страница 91


К оглавлению

91

А может, по правде-то потому не задают, что привыкли к тебе, как к мебели – как ты вот к их дивану – и неинтересно в твоем постоянном немом обитании ни о чем тебя спросить – ведь ты или ответишь с иронией, с превосходством, или опять же отмолчишься – как и не к тебе вроде бы обращались.

Говорит кому-то недавно мать: «Ищи не в селе, а в себе!»

Правильно. Все с себя и начинается. Пойду утром же, сейчас же, уже недолго осталось, все там в их канцелярии разнесу!

Ага, бутылку только не забудь, захвати – как тогда – вот все одним махом сразу и порешишь!

Да ладно, ну что ты за человек такой – все ерничаешь, все ехидничаешь – да над самим собой!

Над кем смеетесь?..

…Николай с удивлением обнаружил себя, рассуждающего, усиленно жестикулируя, – а вроде и ни капли не пил! – сидящим на лавочке в Верином дворе.

И понял, что все в нем сомневающееся и сомнительное – это, вернее всего, от тетушки, а вот любовь – от господа бога. И никуда ему от своей любви не уйти, покуда жив.

Часть 40. К сестры Саньке

– Ну-ка, не тронь фитиль в лампе, не замай, говорю, сядь обратно за стол и сиди тихо, не шумаркни! Вот счас забалуетесь еще, вот и прИдет к вам Тот-то!

– Кто, баба Саша, еще сюда придет?

– Ну правда, мам, кто?

– Говорю вам, Тот-то придет! Тот, кто в клеть и в сенцы без стука входит, а в избе-то уж по лавкам попрыгает-постукает, да в печке ночью чугунки поворочает – да и наозорничает, опрокинет все, и щи, и кулеш разольет! А все вы, баловники, его призываете, тихо не сидите, гроза вас расшиби! – негромко ворчала и припугивала Александра Васильевна внучку свою – четырехлетнюю Первушу-Галю, а больше, конечно же, двух последышей-сыновей, чудом выживших крошечными в лето Сорок Первого близнецов уже десяти лет, Ваньку-Мокрого да Ваську-Скорого – сироток без погибшего на проклятой войне на той папаньки, Ивана-кузнеца.

Мокрым Ванька звался привычно, как трава-сорняк, а еще и за то, что частенько голосил, то есть пускал слезу, по любому, мелкому даже, поводу. Зассанцем, однако, он не был, и страшно обижался, опять-таки до слез, если кто спрашивал, почему прозвище такое ему присвоено – не ссытся ли инда в постель? С ровесниками лез в драку, а взрослых более не любил, если кто так шутил нехорошо!

Брат его, Васька-Скороход, или Скорый, был, в отличие от Ваньки, очень шустрым, да и бегал быстрее всех не только луженских, но и раскатцовских и петровских мальчишек, и тоже встревал в драку за брата, если того обижали. Но не так дрался, как, раз ударив, мгновенно удирал, чем и обижал неповоротливого Мокрого – и тот опять ревел, уже от обиды на братана, растирая грязными кулаками слезы с соплями, зачем же он утек?

На дворе стоял темный летний и душный вечер с мелким росным дождем и тихими пока зарницами.

В деревне Лужны, перед бедняцкой, крытой старой соломой избенкой Полькиной сестры Саньки – строгой бабы Саши для внуков, – прямо перед первым из трех ее маленьких окошек, каждое в четыре мелких стеклышка, примазанных к рамам простой темной глиной, росла огромная старая липа.

Вдруг она стала сильно раскачиваться и зашумела от налетевшего ветра.

Долбанул вдалеке первый гром, сильно отстав от блескучего росчерка небесного хлыста толстой желтой молнии.

Задребезжали мелким гвоздяным дребезгом хилые оконные стеклышки, в щели задуло, лампа замигала и сразу закоптила.

Притихшие и испуганные дети сидели за голым, хорошо отскобленным и стоящим прямо у окна струганым столом, опоясанным со всех сторон четырьмя недлинными лавками, вместе с матерью-бабушкой Сашей.

Та сучила нить, вынимая кудели из мешка с новой волной – чесаной, состриженной на «позатОй неделе» с единственной ярки и баранчика – овцу закололи от греха еще зимой, потому как стала она после окота «трухАть и перхАть» – простыла и заболела.

Длинный полосатый холщовый мешок – а он прислан был сестрой Полькой из Москвы с белыми и черными сухарями – сушеными недоеденными кусками городских булок, батонов и черняшек – был один такой плотный, чистый и подходящий для работы с овечьей шерстью.

Потому-то волна была смешана вместе, черная и белая, и нить на веретено ложилась пестрая – веселая, а не серая.

Когда было еще светло на улице, баба Саша села с веретеном за стол, опираясь об его край локтями, как всегда, прямо напротив окна, ловко пристроила мягкий мешок возле себя на лавке, и приказала детям сдвинуться по бокам от окошка, а не «застить» свет своими затылками. Но пришлось вскорости зажечь керосиновую лампу с закопченным драгоценным стеклом, и фитиль выкрутить поменее, пока совсем уж не стемнеет.

А сейчас гроза началась настоящая, с ливнем, с ветром, переходящим в вихрь.

Баба Саша перекрестилась на малую икону Николая Угодника в красном углу, быстро встала и взяла в руки лампу со стола.

Дети тоже соскочили со своих мест и прижались к ней, как цыплята к наседке, а толстенькая Первуша так и под юбку норовила спрятаться под бабушкину, но нашла место только под длинным серым фартуком.

– Пошли все быстро за печь, спать ложитесь, а я сейчас скотину пойду во двор посмотрю, как бы крыша не протекла там, солома уж больно редкая… Ну, внучка, вылезай, не мешайся, сейчас вернусь! Лампу с собой захвачу, а то в сенцах темно.

– Мам, не уходи, страшно! – заканючил было Ванька-Мокрый, – или хотя бы лампу нам оставь!

Тут в окнах опять сверкнуло, затем грохануло одновременно со всех сторон залпом – как «катюшами» в войну.

– Я сказала, быстро всем спать ложиться! И не бояться ничего – я рядом, на дворе, сейчас же приду и с вами лягу. Да, вот вам всем по куску хлеба и крынку целую с молоком, по очереди пейте, не деритесь и не разлейте молока-то!

91